Грибок жрецов, ведущих куда-то милостью чисел по закону рождения, быстро опутывал человечество, и слова их проповеди звучали набатом дальнего пылающего храма. Шест сетки был у меня. «Хорошо! — подумал я, — теперь я одинокий игрок, а остальные — весь большой ночной город, пылающий огнями, — зрители. Но будет время, когда я буду единственным зрителем, а вы — лицедеями». — Эти бесконечные толпы города я — подчиню своей воле. Волнующий разум материка, как победитель, выезжающий из тупиков наречий, победа глаза над слухом, вихрь мировой живописи и чистого звука, уже связавший в один узел глаза и уши материка, и дружба зелено-черных китайских лубков и миловидных китаянок с тонкими бровями, всегда похожих на громадных мотыльков, с тенями Италии на одной и той же пасмурной стене городской комнаты, и ногти, любовно холимые славянкой, все говорило: час близок!
Недаром пришли эти божества — мотыльки Востока с кроткими птичьими глазами на свидание с небесными лицами Италии. Вернее — это черные мотыльки уселись на белые цветы лица. Золотые луковицы соборов, приседая на голубых стенах, косым столбняком рушились и падали в пропасть. Колокольни с высокими просветами клонились как перешибленный палкой и вдруг согнувшийся и схватившийся за живот человек или сломанный в нескольких местах колос.
Это сквозь живопись прошла буря; позднее она пройдет сквозь жизнь, и много поломится колоколен. Я простилая с художником и ушел.
Лысый мерин через синее прясло глядит — хорошо, а? Так на море во время учебной стрельбы сначала блестит огонь, потом доносятся раскаты выстрела и наконец, долго спустя, подымается столб воды — весть того, что ядро долетело.
— Ну, что же это? что же это? — воскликнула Бэзи, хлопнув в ладоши. — Боже, как глупо! боже, как глупо! В самом деле на Западе северные откосы Монблана, с большого плоскогорья черным потоком камней ринувшиеся вниз, а выше — стеной подымавшиеся по отвесу, были искажены в суровой красоте столетних сосен правильным очерком человеческой головы. Как мухи, в вышине неба жужжали летчики, и сурковые тени в черных пятнах собрались на нахмуренный лоб пророка и черные, спрятанные под нависшими бровями глаза, похожие на чаши с черной водой. Это была голова Гаяваты, высеченная на северных склонах Монблана, вырезанная ножом великана художника.
В знак единства человеческого рода Новый свет поставил этот камень на утесах старого материка, а взамен этого, как подарок Старого света, одна из отвесных стен Анд была украшена головой Зардушта.
Голова божественного учителя была вырублена так, что ледники казались белой бородой и волосами древнего учителя, струясь снежными нитями.
— Этой каменной живописи натянуты паруса взаимности между обоими материками, — заметил Смурд.
— Паруса из множества людских сердец.
— Не правда ли, хороши эти пласты острого каменного угля, обработанные в черные глаза пророка? Говорят, что пастухи по ночам жгут из пламенной руды свои голубые костры, и тогда его глаза блещут гневом. Между тем столетние сосны были раскинуты на разных высотах лица.
— Боже, как глупо! Зачем портить природу? — недоумевала Бэзи.
— Если горы вторят гулким раскатом, отчего не искать каменных созвучий лицу?
— Друзья, знаете что, проведемте ночь на поверхности сурового глаза Гаяваты! Едва заметная тропинка ведет к нему.
— Я согласна! Ура, за мною бегом! — Этот голос был Бэзи. Но уже с третьего шага молодая девушка присела и произнесла: — Здесь чертовски острые камни. Я не понимаю, как можно идти? Разве стать козой? Что делать?
— Нет, нет, мы провели бы ночь как боги сумрака там наверху! Каменные терновники гор в уме мы бы венцами возложили на седые и черные кудри.
— Я полагаю, что хороший ужин внизу стоит воображаемых богов в воображаемых кудрях.
— Внизу есть сливки!
— Целый кувшин сливок.
— И чай, дивный золотой чай, старого душистого настоя! Что делать?
— И все же, и все же — вперед!
— Когда взойдет солнце, мы огласим горы древними криками и предложим святому бычка. — Закури солнце!
— Молодые боги, не слишком ли тяжелая участь — мерзнуть и дрожать? — А там внизу настоящие сливки.
— Зашейте рты!
— На чем ты сидишь?
— На мертвеце. Он шел, боясь смерти, и умер.
Высокомерно пышны щеки дитяти. Мать печальна. Угол здания каменного зверя спереди, — воздуха сзади вонзен в толпу. Дом этот — лоб слона.
Трубы незримых голосов приклеены к нему, как свернутые рукописи ученого, идущего учить.
Три черных знака Е, И, Т чернеют голосом другой воли. Т, упав на развалины, темнее воли, как листья других столетий.
Завитки улитки, кривые близорукие глазки слона на доске лица, яйцевидной стены здания. Плачет ли оно? Окон ливень, жилой водопад.
Ножик плоскостей, чешуйчатое пространство. Панцирь досок залит дождем теней.
Толпы или прямоугольные глыбы?
Лезут, тянутся, громоздятся.
На сером рубле подпись казначея — это подпись месяца.
Дикий запорожец-свет разрубил на камни ночные облака, или юноша из ряда серых плоскостей склонен трудолюбиво над рукописью?
Но там, за облаками, как увядший осенний лист, изгрызенный червями, лице. — Одетый одеждою площадей. Город встал и несет рукопись.
Мне понятно только первое слово из его свертка.
А на ремнях, на горбу пустой и дикий небоскреб темнеет мертвыми дырами окон, точно ранец.
Город съеден червями окон, как осени лист.
[l914-1915]