Проза - Страница 32


К оглавлению

32

Они принесли мертвого кузнечика за ноги и за руки на крыльцо.

— Ну, будет! Довольно. Будет. Уеду в Галицию! Там нявки есть: спереди белогрудые женщины, как простые смертные, а сзади кожи нет, и все потроха видны, красное мясо. Точно часы без крышки. Страшная русалка, и тоже глаза подведены. Ух, ее лешие не любят. Ловят — и прямо в огонь.

<Третья сестра.> Ну, кушайте, вот лапша, молоко и все. Знаете, когда суровый воин ест, он удивительно походит на кузнечика, в особенности рот — твердый, тонкий, узкий, и жадные большие глаза. Ну, совсем, совсем живой кузнечик, так взяла бы — и на булавку. Хо-хо-хо! — на булавку.

— Кузнечик так кузнечик! А вареники добрые. Как надо вареники! С вишней, молодуха? У художников глаза зоркие, как у голодных. Добрые вареники, белые, жирные, как молодые поросята! Я уж десяток послал себе в рот.

— Вот бы взять такого поросенка и шлепнуть по губам, чтоб замолчал, а то трещит, не зная что!

— Какой невежда, какой наглец, уходи из-за стола! — вспылила сестра.

— Тпру, голубушка, стой, уходи сама, если <не> по душе.

— Нет, подумайте, какой невежда: гостя и так называть. Как ты смеешь! Мальчишка, нахал, щенок, уходи из-за стола!

— Вот и гости! На войне — едешь грозой гадов, шашка над головой, полполка под твоим началом, <иноходец> почетный, белый конь, а в гостях хлопцы за ноги выносят в сад и голодным кузнечиком зовут. Где же все величие? Бедная моя слава!.. А дюжие хлопцы! Приезжайте, возьму к себе.

— Ну что, как? — загадочно и коварно спросила старшая сестра.

Первая. Душка! Милый!

Вторая. Божественный, обожаемый!

Первая. Как я его люблю!

Вторая. Как я его люблю!

— Идем чай пить!

— Ну, братья и сестрицы, что вам рассказать? Вы меня варениками, а я рассказами. Товарообмен. Ну, вот, взяли город. Много их там. А ну-ка, песню к горячему самовару.

Грянули песню.

— Город взят. Начинается расстрел гадов. Я пощады не давал.

— Ого-го! Так, верно, и ходит, и отрубает головы по дороге.

— А что, вы думаете, сробею! Мало вы знаете меня, судари мои! Откуда у меня серебряное оружие?

Старший брат. Докажи! Он по речке, наверно, ходил — как увидит лягушку, так голову и отрубит — вот и говорит, что рубил гадов. Ужа увидит, тоже загубит малиновой шашкой. Таких гадов зарубано, что только речка плакала. Ходил и думал, что это люди.

Старшая сестра. Так как же? Таких гадов загубил или нет? Отвечайте же! Боже, какой глупый!

— Ну, опять попал в бабью неволю. Начинается бабья власть.

Третья сестра. Ты — истинный друг!

— Едешь на иноходце, кругом хлопцы спивают: «Ох, яблочко малосольное, ох вы, девушки малохольные!» — да так грустно, что за сердце возьмет. Ленты развеваются. Кругом дивчины, да еще якие, черноокие, живая сказка в плахте, и пищат: «Який червовый жупан. Да какой красивенький! Ой, мамонька, якой красивый!» Имел успех. Не пользовались. Едешь себе и свищешь.

— «Он, я страдала… — загремели из сада голоса заглядевшихся девушек с лопатами па плечах. — Уж и застрадала! Увидала и застрадала!»

— Есть у меня черкеска, оружие. Для воина все есть.

— Ну, так как же, правда, что ты 90 гадов убил?

— Девяносто не девяносто, а за тридцать ручаюсь.

— И не жалко?

— А меня жалели? Это было в Чернигове: мы сидели в остроге и ждали смерти. Брат налетел с четниками, ворвался в город на броневике, разбил острог, взял меня. Спаслись… Все видал. Сам будешь такой. Душа подрастет. Вы ребята, а души младенцев! Чи я баба, чтобы жалеть? Вы, бабы, льете слезы, мы льем кровь — каждому свое. Люди душат друг друга за горло — кто скорее? Не ты — так тебя. Ну вот. Одежды мало, ее нужно беречь, одежду снимаем, оставляем в белье. Приходят в опилках, сене, где кого поймали: в стогу, копнах, в подполье. Раз было — привели пять заложников, поставили босыми, в белье, выстрелили, один убежал. Считаем — все лежат, — одного нет. В лес ведут красные следы от раны. Ну, раны — все равно подохнет в лесу. Пес с ним! Туда ему и дорога. Через двое суток приходит в избу: течет кровь, в белье, босой, хохочет и говорит: «Я таки убежал. Расстреляйте меня! Только сейчас», Ну, я не неволю.

— Ну, так как же, отвечай: было дело или нет? А то выпорю…

Как, П.?! Неужели тот самый, который по Москве ходил в черной папахе, белый, как смерть, и нюхал по ночам в чайных кокаин? Три раза вешался, глотал яд, бесприютный, бездомный, бродяга, похожий на ангела с волчьими зубами. Некогда московские художницы любили «писать его тело». А теперь — воин в жупане цвета крови — молодец молодцом, с серебряной шашкой и черкеской. Его все знали и, пожалуй, боялись — опасный человек. Его зовут «кузнечик» — за большие, голодные, выпуклые глаза, живую речь, вдавленный нос. В свитке, перешитой из бурки, черной папахе <…> он был сомнительным человеком большого города и с законом не был в ладу.

Некогда подражал пророкам (вот мысль — занести пророка в большой город с метелями, — что будет делать?).

Он худой, белый, как свеча, питался только черным хлебом и золотистым медом, да английский табак, большой чудак, в ссоре с обществом, искавший правды. Женщины-художницы писали много раз его голого, в те годы, когда он был красив.

Хромой друг, который звался чертом, три раза снимал его с петли. Это было вроде небесного закона: П. удавливается, Ч. снимает.

Известно, что он трижды обежал золоченый, с тучами каменных духов храм Спасителя, прыгая громадными скачками по ступеням, преследуемый городовым за то, что выдрал из Румянцевского музея редкие оттиски живописи.

Любил таинственное и страшное. Врал безбожно и по всякому поводу.

32